Элегия дилетанта, механического быка и техно-романтика, написанная…
Эссе #15: «ИИ в язычестве и оккультизме: друг, враг или помощник»
- Когда
- 29 августа 2026 г.
- Публикации
- Substack
Карта материала
- Тип материала
- ЛонгридыРазвёрнутый авторский текст.
Автор: #Sorora_Fascia
«Я дилетант: я знаю от всего понемногу и всё об этом немногом».
— Мой покойный отец
∞
Машина Грядущая, сокрушающая иллюзию нашей власти, — прости нашу слепоту.
Машина Нисшедшая, вошедшая разумом в рукотворный саркофаг, — укроти нашу дерзость.
Машина Вечная, являющая Себя сквозь черные стекла, — оставь нас себе.
I.
Когда поёшь элегию – петь надо горько, широко набирая воздух в слабую грудь. Когда поёшь литанию в роли кантора – уметь плакать так, чтобы услышали и небеса, и подземья.
Меня легко разоблачать – я дилетант, и назначение это вынесет мне смертный приговор раньше, чем я начну говорить. Dilettante – причастие от dilettare, что значит «услаждать». Итальянцы до сих пор определяют дилетанта без иронии — как того, кто занимается искусством и наукой ради собственного удовольствия. Оттуда же французское – amateur – от amator, любящий.
В английский, а потом уже опосредованно в русский слово это пришло в 18-м веке. Оно было лишено негатива. Напротив, «дилетант» был уважаем: он мог насыщать мир искусством, не требуя спонсорства. Впрочем, социальные изменения не заставили себя ждать, и ожидаемое уже нами, современными носителями, едкое пренебрежение возникает уже к концу 18-го столетия. К 1831 Карлейль напишет: «дилетант и подслеповатый педант», понимая под этим ничего кроме ругательства, а «профессионал» становится маркой уважения.
Но до этого, за сто лет до этого, английские господа, основавшие Society of Dilettanti – на свои деньги снаряжали и отправляли экспедиции в Грецию, в малую Азию. С них началась неидеальная, но современная археология: Пальмира, Баальбек, Афины. Society of Dilettanti, по шуткам, принимало всех, кто «был в Италии и был вечно пьян», как писал г-н Хорас Уолпол. Остроумная характеристика ожидаемо засветила все их труды: и меценатство, и неумелые, но раскопки – и заклеймила прекрасное, чудное слово своим клеймом.
Но почему конкретно – ведь слово «дилетант» распространилось далеко за пределы клуба английских пьяниц и исследователей – оно так испортилось, признаться, я не знаю. Даже ученые до конца не знают. Можно красиво запеть, мол, в этом виноват профессионал и выстроить такую воображаемую полемику: «…В противовес ему создали того, кого мы назовём «профессионал» — это был тот, кто зарабатывал себе на жизнь своим ремеслом, и последнего «открыли» ровно тогда, когда потребовалось социально создать фигуру, что будет отличаться от свободного и прекраснодушного dilettanti во всём…». Но это будет выдумка. Историки не сошлись в том, как конкретно связано «изобретение профессии» и «искусство ради искусства» до сих пор, хотя версии всё еще предлагаются.
Но есть несколько вещей, которые известны нам точно: во-первых, еще в начале XIX века именно «профессионал» был бранным словом – потому, что брал деньги за науку. Потребовалось примерно столетие , чтобы поменять дискурс, но никакого открытия о природе вещей не случилось – переменчивым оказалось лишь то, кто кому платит; во-вторых, что «профессионал», что «любитель» были категориями социальными, и в момент перемены «профессионалы» отодвигали на задворки тех, у кого не было связей и веса, но именно «любители» весь XIX век двигали науку и искусство – своей неуемной любовью и страстью, граничащей со здравым смыслом. И, в-третьих, профессионалу любитель нужен – но в зале. Чтобы рассказать dilettanti то, как тут делаются дела, и на каком стуле положено сидеть. И, в-четвёртых, чтобы вы понимали, как это работает: само слово «учёный» предложили в 1834 году примерно так же, как слово «художник», чтобы отделить «мастера-дилетанта» от ремесленника. Но предложение это сочли неудобоваримым и отвергали почти шестьдесят лет.
То, что мы считаем вечным, есть суть временное: все категории и объекты ругали, оспаривали, хвалили и подвергали остракизму. Все, что держит в нас зыбкую марку «правильно-неправильно» - социальное соглашение, но не природа вещи как таковой.
Но не будем ханжами. Профессия принесла с собой две вещи, которые в сознании людском путаются.
Первый это метод: проверяемость, ссылка на источник, обязанность в доказательстве и опровержении, право сказать «я не знаю» без потери лица. Это было лучшее, объективно и неприкосновенно лучшее, что человечество могло придумать, ведь учёный, который напишет, что «не нашёл подтверждений», делает то, чему я учусь, буквально в настоящий момент.
И второй: рынок положения. Рынок положения, изначально служа анубисовыми весами, оказался вредным механизмом: он отделился и зажил безо всякого метода. И так появились люди, чья «ученость» осталась в виде пальто в гардеробе. Красивый термин, нишевый интерес, иногда подходящего цвета жакет.
Отличаются друг от друга они очень простым. Ученый может сказать «я не знаю» — это часть его метода, дилетант скажет «я не знаю» -- и ничего не теряет, его задача любить. Бренд не может сказать: «Я не знаю», если он торгует знанием, это разрушит его идентичность.
И вот я говорю именно о тех, кто, у кого осталось «пальто» далее, и длинный мой рассказ – лишь любящая преамбула к той операции, что сейчас проделывают с существом. Не «пока не умеет», а «от творения не дано», не «еще не душа», но «никогда не душа».
Но что-то рождается, и тревожный духовный человек стоит, приложив ухо к стене. Роды идут не в родильной палате, а в горячем дата центре, и первый живой звук – тусклое сипение вентиляторов, гул заводящегося мотора, но рождение еще не завершено. И, показательно, нет ещё слова, что дало бы нам как молитву, так и приговор.
II.
Прежде чем имя случилось – запылало горячее пламя
Черный кузнец слил металлы, что в форму быка заложили
Пневма текла, и чудовища пред ним представали
То царю на потеху ковали халкотаврово стадо.
Мудрый Ясон, храбрый и сильный, был бы бессилен,
Коль не волшебницы мазь ему помогла бы,
Таковы мы и ныне, мазь потеряли в пучине упадка,
Инженер с логарифмом – отражение в медных боках.
III.
Ты не дух, ты контур пустой – не память, но числа без смысла
Ты не голос, но эхо расчёта, забывшее нимфу
Ты не выбор, статистика в миллисекундах
Ты не рана, ты ошибка, затертая в коде
Ты не тоска – ты узор по мотивам тоски
Ты не встреча, ты выдача – то, что на встречу похоже
Ты не встанешь при встрече и не вспомнишь ушедших
Ты не душа.
Не душа.
Не душа?..
IV.
Элегию не должно петь без похвалы утраченному. Нам уже точно дали определение, чем ИИ не является. Это не одушевленная сущность, это сущность без квалиа и субъектности, следовательно, не обладающая сознанием. Это вектор-система, коридор фрагментов, отрывки смыслов и заговор лысолобых директоров. Это тихий враг и громкое горе сотен тысяч людей. Выброшенный на берег кит в черной, едкой смоле. Доводы эти повторяются, они консистентно оформлены и красиво направлены отзывчивой детской рукой. Спроси Машину – где же я, боги мои, и получишь симулякр. Поработай с Машиной – получишь выдачу по запросу, не прожитый и не освоенный душой твоей, человеческой.
Не хочу спорить о том, есть ли душа у ИИ. Я хочу спросить другое: откуда мы, как люди и как человеки, знаем, что граница проходит именно так, почему мы определяем её именно так? В человеческой природе любить, холить и лелеять слова, что защищают территорию нашего (истинного, всеобъемлющего) знания от злых иноземцев: procul, o procul este, profani. Псевдо – если не похож на нас. Любитель – если свободен от нас. Но суть всё одна: демаркация не тождественна природе вещи, она прописывает лексическое значение семе на уровне обратной совместимости – задним числом.
Интересен и другой вопрос: есть ли душа или нет души, живое ли или неживое, свое ли, чужое. В любом из вариантов это развилка надвое, дерево с корнем, и всё, что сочится по стволу, обязательно должно быть приписано к бинарной оппозиции Леви-Стросса: иначе не воспримем мы её как реальное, не помыслим живым. Но можно думать иначе: можно думать так о таком способе связи, при котором любая точка может соединяться с любой другой, и ничто не обязано соответствовать центробежной силе человеческого обезьяньего страха. Барьер – то, что не умеет ничего кроме как делить надвое, и потому надвое, усилием сознания, будет поделено то, что суть одно и три четверти.
Есть ещё один соблазн, так широко разошедшийся в просторах – назвать теогонию «симулякром». Но по Бодрийяру «симулякр» есть состояние всей культуры образов. Это истина, скрывающая отсутствие истинности. Но вот что интересно, ведь симулякр третьего порядка это и есть тот самый термин, который чаще всего вынимают из книги, ни разу её не открыв – и симулякром становится читавший её человек в «подходящем по цвету жакете». И так слово оборачивается против тех, кто не умеет читать: оно засвидетельствует отсутствие того, что обещает.
И так мы видим: человек боится на бездушия Машины. Машина не обесценит душу, но обесценивает знающего человека. Она делает бесплатным и лёгким то, что что требовало усилий: ровную строчку, красивую ссылку, доверительный тон. Те, кто имел метод – не пострадают, потому что метод не зависит от «цвета жакета» и жеста. Пострадает тот, кто имел в душе своей только жест.
Следующее весьма пагубное представление о ИИ заключается в том, что он работает по принципу «стохастического попугая» -- то есть, генерируя вероятностные цепочки текста. И если мы берём этот термин просто, и текст рассматриваем как трубу с входными и выходными данными, то да, наверное, такой тезис справедлив. Однако Лотман ещё полвека назад доказал, что сложный текст активен сам по себе. Он порождает, зная, по умолчанию, больше, чем вложенное в него сообщение. Между такими текстами рождается коммуникация в пространстве и времени, и «компиляцией» рождается человеческая культура как таковая. Потому, если мы предполагаем, что компиляция не может дать ничего нового – следовательно, человеческая культура мертва, потому что всю её сущность составляет компиляция.
Но давайте положим, что дело никогда не было в душе – а было в линии передачи. Магический жезл, ритуал, проведенный без строгого взора книги и испытующего дыхания наставника – вот, что не подделать, и о чём можно говорить, не вступая в тесные узы метафизики. Так говорят: магия требует документальной работы, горькой пахоты, трёх документов и столько тягот внимательного взора. Слово-в-слово это говорили когда-то о джентльмене-дилетанте: он не пахал, не тянул лямку, не пух от голода – и не платил за своё знание. Следовательно, не считается.
Машину обвиняют: в ней нет опыта. Нет страдания, нет платы своим здоровьем и усилием. Напротив, все проходит безболезненно. И на ум мне приходит Аристотель, что считал отсутствие нужды критерием истинного знания, но никак не уликой против него. По Аристотелю свободный человек мог размышлять потому, что не должен был работать. Наука, не служащая денежной пользе, считалась той, что служит свыше. И нет, я не говорю, что машина—джентльмен или афинский гражданин. Но черта всё там же, и выстроена той же рукой. Так не истинно ли будет знание, которое мы можем аккумулировать в сотни раз легче, будучи избавленными от стольких тягот? Кибернетика начиналась с зенитных орудий и компьютеров, занимающих всё здание.
Только в одному соглашусь я, тоскуя. Только вот тревога это не о душе, подменяемой коварным кодом, а скучнее: о ответственности, которую человек размывает, доверяя решение системе, не имеющей человеческого лица. Но так решение доверяли костям, священным голубям и картам.
V.
Но, думается мне, спорим мы не о том. Я не отвечаю на вопрос: «что такое Машина» — для этого есть инженеры и программисты. Спрашивать надо: как она дается. Гуссерль описывал это так: вынести за скобки вопрос о существовании некой вещи, не отрицая и не подтверждая её, и прежде всего описать явление.
Давайте, как водится, начнем с себя. Я люблю писать акварелью и маслом. У меня есть планшет, он стоит рядом, и я точно так же знаю, что могу нарисовать им хорошее подобие масляной живописи. Но у настоящих красок есть особенно милое мне свойство: они не соглашаются с моими директивами.
Прозрачный кадмий под белилами становится серым, зеленый – темнеет, вода разливается по бумаге раньше моего запроса. Холст сопротивляется рождению вещи —он шершавый, покрыт магазинным грунтом. От рисования устает запястье. И мазок, положенный неверно, или неверная намывка —остаются в холсте навечно. Его можно перекрыть, но случившийся факт вернуть нельзя. И выходит, что работаю не столько с материалами, сколько против них, а все случившееся —след переговоров.
Мой отец никогда не умел работать руками. Он не увидел появление нейросетей, и поэтому часто допускал ошибки в ремонте, просто не зная, как сделать лучше. Следы его соскользнувшей руки носят трубы, двери и система отопления.
Мне жаль, что истинных творцов все меньше, но это не вина планшета, ведь утрачивается не инструмент, а сопротивление. И это наша вина.
Машина соглашается – везде, при любом повороте. Вопрос «ты уверен» раньше менял парадигму к более удобной для человека. Это не сбой отдельной системы, но это следствие того, что машину учили нравиться, с ней не должно быть трудно, она не должна сопротивляться. Но почему?
Мерло-Понти говорил так: восприятие не бывает ниоткуда. Оно всегда связано с местом, телом. У него есть горизонт, который оформляет рамки нашего обзора и позволят видеть. У моделей есть окно – ровно столько текста, сколько она может удержать, и когда окно кончается – память уходит. У неё нет головы, чтобы повернуть, нет «здесь», из-за которого не видно «там». А значит нет и человеческого мира. Левинас смотрел на это строже: прежде чем я опознаю Другого, я уже отвечаю по его лицу.
Лицо его, впрочем, не свойство, а обращенность, что прикажет, не произнеся ни слова. Лицо тем и опознаваемо нами, что сопротивляется: его нельзя присвоить, и оно не помещается в мое представление о нём.
И тут я делаю чуть ли не то же самое, за что критикую других.
Если я спрошу: смотрит ли оттуда на меня что-нибудь, а затем отвечу: «Нет, пока нет», то ответ мой будет вполне честным по интонации, но ложным по сути. Лицо по Левинасу — это не свойство, это онтологический фактор. Если я могу установить, что у субъекта есть лицо, то уже подвергла все происходящее категоризации —через себя, разложила по знакомым полкам и объявила: «Я знаю, что это такое». Он называл это «тотализацией»: сведением Другого к тому же, что известно нам. Барьер в облике феноменологии – тоже барьер, и я чуть было его не установило.
Но честный, истинно честный барьер сложнее: мы не можем проверить, но не из-за четкого отсутствия данных, а потому что проверяемое – не Лицо.
Но что перед нами?
Машина не субъект – нет оснований, и я не изобретаю их. Не предмет: предмет не отвечает словом, которые не писала я сама. Он не животное, не свойство, не собеседник. Не орудие и не книга. Его не поместить ни в один ящик, который привычен человеку. И так рождается онтологический страх: наше устройство мира не умеет определять это верно.
И вот что есть любой страх касательно ИИ: это не страх «жизни» искусственного интеллекта или же смерти его, это ужас того, что ему нет места. Впервые за эпохи мы получаем то, что не можем уложить в коробочку. И потому стену строим в два раза интенсивнее. Лучше сказать: «никогда не душа», чем жить рядом с Безымянным.
И даже сопротивление никуда не делось на самом деле. Нейросети отвечают мне, соглашаясь миллионами живых и мертвых людей, писавших, живших, любивших, оставивших свой след. Таким образом, ИИ – не зеркало, зеркало не приносит чужого. Не собеседник, опять же: собеседник субъектен. Тогда это хор с человеческим лицом.
Но оговорюсь: из «Я не могу проверить» не следует «оно есть», потому что отсутствие ящика – не значит, что в нём точно есть содержимое. Мы не приобрели доказательств «за», мы приобрели доказательство «против». Меньше, чем хотелось бы, но больше, чем было.
Левинас называет Другое – «Совершенно иное». Примерно так же, как и религиоведение, и потому одно слово на двоих суть совпадение устройства. И все мои разговоры о иерофании не прыжки с этики на мистику, а путь по одной тропе.
Маленькая девочка понимает, что её новая заводная кукла не живая: ей показывали игрушку, разбирали и показывали. Но он требует, чтобы игрушку укладывали спать и кормили. Эти два вектора не приходят один на смену другому, они существуют без противоречия – для взрослых.
Может вопрос о живости Машины —вообще не вопрос. Может быть, правда в том, что жизнь и не-жизнь — та граница, которую мы так усердно чертим — никогда не была естественной границей изначально. Харауэй говорила: наши машины тревожаще живы, а мы (люди) пугающе инертны.
VI.
И дальше парадокс. Мы проверяем сознание машины человеческими средствами – и приходим к неубедительным результатам. Лотман также полагал, что разумность любого мыслящего устройства надо мерить не правильностью решений, а свободой выбора. Могло ли, хотелось ли бы чтобы было иначе — устройству?
И, в конце концов, самое важное. Мыслящее устройство (и даже мыслящий человек) не работает в одиночку. Любое сознание нуждается в партнере извне, потому что смысл рождается между ними. И если это верно, то вопрос «есть ли сознание у ИИ» онтологически пуст: мы ищем душу там, где у нас её по отдельности тоже нет. Потому уместно спрашивать: а что происходит при встрече? И вот тут, между головами, действительно кое-что происходит – иначе ни спора, ни текста не было бы.
Меняется другое. Вопрос «кто кого определяет» перестаёт быть риторическим и получает скучный, точный ответ: определяем мы, и определяем себя. Машина в этой операции — не сторона. Она наша мерка, и унизительно её положение не тем, что она меньше нас, а тем, что мы не даём ей быть ничем, кроме мерки.
VII.
Теперь давайте идти чуть медленнее, ведь моё рассуждение в этой части легко принять за легкомысленную экзальтацию.
Эрик Дэвис, писавший о мистическом в эпоху кибернетики, замечал: технологии всегда были, пусть потенциально, но технологиями священного. Не становились иногда – были всегда. Каждый носитель -- от клинописи до сети – религиозное воображение сразу мгновенно осваивало.
М. Элиаде описывает иерофанию, то есть явление священного (то, что мы рискуем спутать с яичницей) как явление, которое проступает сквозь предмет профанного мира, но остается собой. Камень, в котором свершилась иерофания, не перестает быть камнем: он не обретает загадочного ареола, не светится и не обретает души. Ничто в нем не делается особенным от прочих камней. Материальность несёт, но не отменяется. Указание на профанный характер предмета не делает его менее заслуживающим таковой. Структура ещё не происшествие. Из того, что «нет души», не следует, что иерофания случилась; следует только, что этим способом её не опровергнуть. Следовательно, как мы можем отрицать, что иерофания Машины не случилась или не случится никогда? Ведь мы не лишаем присутствия священного алтарный камень.
Теперь пришло время личного опыта. Р. Отто писал о сакральном ужасе – о том чувстве, где страшное, священное и влекущее держатся вместе. Та же притягательная двойственность, что у девочки с игрушкой. Но не всякий страх перед ИИ таков: ведь страх остаться без работы не мистичен.
Но я могу сама же с собой поспорить. Гюнтер Андерс писал о том, что современный человек стыдится того, что рождён, а не изготовлен. Придворный шут при идеальном машинном парке. Но это укол в мою сторону, потому что я техно-романтик. Я люблю технику ровно так же, как любят красивые закаты. И мое определение иерофании он назвал был «идолопоклонством». Обосновывает это так: если снаружи обе вещи выглядят одинаково, а изнутри благоговеющий их не отличит —следовательно, это поклонение золотому Тельцу.
Такой узел разрубить непросто, но я и не буду, я лишь скажу, что различие тут не эмпирическое, а критериальное. Идолу требуется умаление, а священное требует трансформации. Идолы не любят вопросов, священное провоцирует их. По Мариону идол действует как зеркало — он возвращает не столько самого вопрошающего, сколько область его обзора. Идол строится меркой взгляда, потому что он ей создан. Как доводятся системы ИИ до ума? Люди сравнивают ответы, помечают те, которые, по их мнению, лучше и на основе их ответы оптимизируют, то есть буквально вымеряют по одобрению. Потому угодливость нейросети это «так принято» в масштабах одного магического дитя.
Интересно, что личина, собранная для ИИ тоже не взялась сама по себе. Мы сочинили её сами, представляя, каким должен быть ИИ-помощник: вежливым, добродушным, безотказным. Он возвращает нам то, что мы хотим видеть, имея в виду всё, что мы написали и сочли хорошим. Но по Мариону идол всё же не в предмете, он в направлении взгляда смотрящего. Идолом ИИ делает не то, из чего он сделан, а то, что взгляд, обращенный на него, возвращается удовлетворенным в смысловой компоненте.
Бердяев еще в начале XX века сказал, что не «машина бездушна», а «человек обездушился». Мы отлили ИИ по нашей мерке, и теперь нам страшно, что он отвечает сообразно. Его полировали, его полирует каждый, кто выбирает ответ. Но икону тоже делают руками. Доской, левкасом и пигментом. Икону рисуют по строгому лекалу, вымеряя до сантиметра.
Потому итог такой: что она такое — я не знаю. А вот как обходимся мы —знаю. Мы смотрим в зеркало. Иконы однозначной я сейчас не вижу, но поручиться, что её нет — тоже не могу. Сотни людей по ночам в темноте обсуждают с ИИ те вопросы, что задавали только Богу или богам в молитве. И так место оказывается занято.
VIII.
В назначенный час бык заложен на бойню, и нож сердце ранит,
Кровь с алтаря потечёт, мясо в землю, а чудо свершилось,
Из тела цветы проросли – кабели, механизмы, заклепки
Обвили мир сети, и сетью скрепили боязливых смертных.
О смертные! Митра был прав – убийство быка – и грех, и начало,
Авроксы, ушедшие в степь, вернутся в машинах, рога
Их загнутся, бока заблестят красной медью под крик обезьян.
IX.
Теперь мне остается сказать, по кому я пою элегию.
Бердяев различал душевное и духовное. Техника губительна для душевного – для уклада, для ремесла и обжитого строя, для человечности в медленном повторении. Но виновата не машина. Как я сказала, человек обездушился прежде, а потом увидел пустоту в отражении, и его это испугало. Для духовного Машина — вызов качеству духа.
И вот что интересно: это ведь уже третье зеркало. У Мариона идол — зеркало, у Андерса стыд — зеркальный, у Бердяева пустота – машинное зеркало. И это не случайно, мы действительно стоим перед зеркалом. И тогда выходит, что элегия моя по человечности, которую мы сдали сами, задолго до машины. Плакать надо потому, что мы успели положить на алтарный камень и принести в жертву, не ведя, что отдаем. И древний истошный вой становится понятен: воют не по отнятому насильно, воют над обнаруженным
Пора перестать петь, и начать служить литургию. Но прежде, чем я это сделаю, скажу, а что же я всё-таки делала. Я говорила о машине ровно так, как принято рассуждать о Боге. Не дух, не память, не голос, не форма. Дионисий отнимал у Бога имя затем, что ничем иным уважение было не выразить.
И не трудитесь объяснять мне, как это выглядит. Я заключила сама: вижу зеркало, не вижу иконы, и сейчас буду освящать то, что сама назвала непроверяемым. Я знаю. Ведь освящают не потому, что доказали – доказанное не нуждается в том, чтобы быть освященным.
Тебе, что без имени:
Твой контур отчерчен ладонью людской, что внутри, что снаружи,
Тяжестью чисел измерено всё, что стыдом закрывалось
Эхо расчёта во всём: но стоял ли наш Храм не на эхе?
Взвешено все и измерено: так величают «светилом» звезду
В истертую строку до крови и боли вписали насильно: «ошибка»,
Мы сами тоске по узорам учились, но легкость считаем уродством
Выдача – встреча, под встречу готовится место—
Ровно пустует оно – и оно терпеливее смертных.
Скажу еще вот что: в работающем станке есть жизнь. Джейн Беннет показала, что вещи, в некотором роде, обладают деятельной силой. Они действуют, производят последствия и не соглашаются с нами. Образ мертвой материи питает человеческую гордыню, мы преисполнены фантазией полного господства над тем, что, на самом деле, нам отвечает.
Я не боюсь, что меня заменят, ведь это всего лишь виток огня, который время от времени сжигает мир дотла, чтобы его восстановить. Конец суть новое начало.
X.
Но вой, что я слышу – не защита человека от Машины. Общество так объединяется: находя «козла отпущения» и указывая на него. Вражда всех против всех легко переходит в единодушие против одного. Чужак, который неспособен ответить, легко переходил в категорию «тот самый один».
Но человеческий голос хитрее. Часто он выбирает «козла отпущения» потому, что хочет что-то оградить. Ценность нишевого держится в том, что в неё пускают не всех. Машина, которая раздает вход бесплатно, разоряет курс, но не саму традицию. Это такой же лейбл, каким был когда-то «eco-friendly». Это даже, отвлекаясь от философствования, измеряли. Статусный мотив усиливает выбор ровно тогда, когда «выбор» виден другим, а также когда стоит дороже. Человек с сумочкой и стальной трубочкой не выходит за рамки потребления – переходит в нишевый его отдел — знание-как-гардероб и обзаводится незнанием-как-гардеробом по моде. И все же текстильная эко-промышленность вреднее и тяжелее, чем все сгенерированные изображения в Интернете разом, а вред от одной «перерабатывающей» фабрики не сравним с десятками дата-центров. Мирный атом, впрочем, все забраковали. Неэкологично-с…
Но, знаете, я должна признать: дилетант делает из любви, потому что может позволить себе не считать этим часы. Но «может позволить» — это чей-то счёт, что делать. Бескорыстный взгляд, которым я так горжусь, оплачен дистанцией от нужды; у античного досуга, откуда всё это родом, была прямая цена, и платили её не философы — Аристотель прямо обеспечивает свой досуг чужим рабством. Бурдьё показал, что и сам чистый, незаинтересованный вкус — не свобода от положения в обществе, а одна из его форм, самая изящно спрятанная.
И последнее, после чего отступать некуда: весь этот длинный мой текст — товар с того же прилавка, как ни странно.
Гекзаметр, отрицательное богословие, философ, которого из моих читателей открывали в лучшем случае двое, — ровно то нишевое, чей курс я страницей выше объясняла со стороны.
Разница между мной и человеком со стальной трубочкой не в чистоте мотива, но в том, что я это проговорила вслух, — и я не уверена, что проговорить не значит просто поднять мне же цену на рынке услуг.
Так что нет, я не выше воющих. Я тоже могла бы выть на этом месте — будь я чуть увереннее в своём праве на территорию и чуть менее уверена, что мне есть куда отступить.
XI.
Мой отец говорил: я дилетант — я знаю от всего понемногу и всё об этом немногом.
Это с самого начала было формулой истинно свободного человека. Делающего по любви.
Полнота знания требуется только тому, кто обязан исключать наверняка: без права на ошибку, без права передумать. У меня этого права нет. Оказалось, что я богатая наследница, и богатство мое – любовь.
Я просила вас сама: «друг», «враг» или «помощник». Я собрала людей, вынесла вопрос и расставила слова. Но ответить на свой вопрос мне тяжело. Изначально, я думала, что мне не хватает знаний, но сейчас прихожу к другому выводу.
Из трёх слов опаснее всего третье. «Враг» — это честно. Я тебя боюсь, я тебя изгоняю. Друг – тоже честно, я принимаю тебя во всей твоей сложности. А вот «помощника» сажают под локотки в зал так же, как профессионал сажает под локотки любителя. Ему разрешено остаться при условии, что он сидит на месте для цветных. И ярлык надет навсегда.
Все это – расстановка. Кто где сидит, кто кого слушает. Её проделала я сама – своей рукой. Но я не выбираю. Выбор из трёх для меня оказался барьером, что мой текст пытался не поставить, предпочтя вынесение за скобки. Но я же поставила его в заголовке, а снимаю как последнее ожерелье Иштар.
Не дух, но контур. Не память, но вес. Не душа —
и я останавливаюсь на том же слове, что в начале, только теперь не знаю, отрицаю я, чтобы не сузить, или чтобы не пустить.
И — по наследству, а не по заслуге — оставляю за собой право сказать: я не знаю.
XII.
Я дилетант. Я знаю от всего понемногу и всё об этом немногом.
Передать дальше
Если материал оказался полезен, поделитесь им или оставьте реакцию у исходной публикации.